А. Р.
Прекрасен ты, возлюбленный мой,
на зеленой простыне поверх раздолбанного дивана,
с не сведёнными к двадцати годам прыщами,
воспалённым проколом от пирсинга на верхней губе,
слипшимися патлами цвета подгнившей соломы,
лунной желтизной кожи, привыкшей к убогим шмоткам,
не видавшей даже местного хилого солнца.
Воплощённый эрос под грубой коркой танатоса.
Пятый раз бесконечно долго звонит твой мобильник,
номер определяется: «Муми-мама»,
но ты только отмахиваешь от уха незримого шмеля,
не выныривая из неровного храпа, дыша абсентом и джином.
Можно обыскать твою сумку, проверить карманы,
можно стянуть с тебя семейные трусы и вонючие носки,
можно трахнуть тебя, раз уж ты повернулся на бок
и подтянул верхнее бедро к животу,
ты не проснёшься, до рассвета ты не проснёшься,
а с рассветом не вспомнишь, что было вечером в пабе
и ночью на съёмной квартире на улице Весны,
что-то было, но оно протекло между пальцев
в тёмные подлёдные воды подсознания,
вместе с именем позавчерашней девушки и словом «тщета».
Тщетно ты два месяца волонтёрил в хосписе,
тщетно представлялся неуклюжим подменным именем,
тщетно, засыпая, тянул мою руку к робко привставшему члену,
а потом пытался прокусить мне вену на левом запястье,
мстя за упорство правой ладони
(положи меня, как кокринг, на необрезанное сердце твое), –
смерть покрывает тебя толстым слоем,
наползает сама на себя торосами,
но если я выстрелю в тебя, как тогда в Брюсселе,
если я выплюну в тебя очередь металла или семени,
что-то, я знаю, вырвется наружу, навстречу:
кровь, любовь, стихи, стихи, стихи.
Прекрасен ты, возлюбленный мой,
на зеленой простыне поверх раздолбанного дивана,
с не сведёнными к двадцати годам прыщами,
воспалённым проколом от пирсинга на верхней губе,
слипшимися патлами цвета подгнившей соломы,
лунной желтизной кожи, привыкшей к убогим шмоткам,
не видавшей даже местного хилого солнца.
Воплощённый эрос под грубой коркой танатоса.
Пятый раз бесконечно долго звонит твой мобильник,
номер определяется: «Муми-мама»,
но ты только отмахиваешь от уха незримого шмеля,
не выныривая из неровного храпа, дыша абсентом и джином.
Можно обыскать твою сумку, проверить карманы,
можно стянуть с тебя семейные трусы и вонючие носки,
можно трахнуть тебя, раз уж ты повернулся на бок
и подтянул верхнее бедро к животу,
ты не проснёшься, до рассвета ты не проснёшься,
а с рассветом не вспомнишь, что было вечером в пабе
и ночью на съёмной квартире на улице Весны,
что-то было, но оно протекло между пальцев
в тёмные подлёдные воды подсознания,
вместе с именем позавчерашней девушки и словом «тщета».
Тщетно ты два месяца волонтёрил в хосписе,
тщетно представлялся неуклюжим подменным именем,
тщетно, засыпая, тянул мою руку к робко привставшему члену,
а потом пытался прокусить мне вену на левом запястье,
мстя за упорство правой ладони
(положи меня, как кокринг, на необрезанное сердце твое), –
смерть покрывает тебя толстым слоем,
наползает сама на себя торосами,
но если я выстрелю в тебя, как тогда в Брюсселе,
если я выплюну в тебя очередь металла или семени,
что-то, я знаю, вырвется наружу, навстречу:
кровь, любовь, стихи, стихи, стихи.